НАСЕДКИН АНДРЕЙ ("СЭД") [1960 ?, Дедовск, Истринский р-н. Московской обл. — 1987*], литератор, прозаик, поэт, участник боевых действий в Афганистане (1981-82, Кандагар, 2 дшр ДШБ 70 ОМСБр).
Учился на журфаке МГУ (курс 1977-1980, не окончил**), из этого курса вышло немало будущих крупных начальников в наших пропагандистских СМИ (Дм. Воскобойников, Интерфакс; Андрей Дятлов, зам. гл. ред. "Комсомолки"; Сергей Курохтин, гл. ред. "Маяк и т.п.), журналистов, обозревателей, комментаторов литераторов, впоследствии ставших известных всей стране или узкому профессиональному кругу и журналистскому сообществу: Дододжон Атовулло, Саид Бицоев, Екатерина Высоковская, Александр Галушкин, Валентина Пиманова, Александр Каверзнев-младший; Александр Розенштром (Коняшев), Андрей Костин, литератор-детективщик, Мих. Кустов, спортивный комм. "Радио России"; Владислав Листьев, Андрей Мальгин, Николай Наседкин, литератор, Ирина Петровская, "Общая газета"; Валерий Яков, сын известного рукводителя золотомойной артели «Печора» и друга Высоцкого Вадим Туманов и др. Как и водится, у кого-то не сложилась жизнь, кто-то ушёл из профессии, многие ныне живут за границей. Кого-то уже нет на свете. На этом курсе учился так же известный впоследствии журналист газеты «Красная звезда» Вячеслав Гусев (ум. авг. 2003).
В 1980-м, отчислен с курса (?, свидетельство Елены Милютенко), по словам Д. А. Лиханова: «Андрей на третьем курсе, кажется, без видимых на то причин рванул в Афганистан. Не журналистом, конечно, а солдатом ВДВ. Помню его объяснения на этот счет в курилке первого этажа. Их смысл сводился к презрению существующего истэблишмента и всех нас - будущих международников, как составляющей его части. Никто не понял тогда Сэда. А он просто оказался старше. И, быть может, мудрее». Служил в Кандагаре. Рассказы А. Наседкина публиковались в эмигрантском журнале «Посев»***, на родине опубликованы посмертно в газете «Совершенно секретно» Д. А. Лихановым в 1987 году. «Он вернулся с войны другим. Сейчас-то я понимаю, что война его просто сломала. А тогда... Тогда мы внутренне считали Сэда героем». А. Наседкиным написаны слова песни «Орёл», гр. «Крематорий» , альбом «РОК-н-ROLL», исполн. Армен Григорян. Покончил с собой. Тело погребено на кладбище в Дедовске рядом с могилой отца.
Жена до армии (разведены): Оксана Полонская, журналист "Советский спорт", — позднее спортивный комментатор "Останкино", ОРТ.
* иногда годом смерти А. указывают 1986 год, что, вероятно, ошибочно. Точная дата его смерти мне, впрочем, не известна до сих пор. [примечание 30. 01. 2013 - baktria]
***«Посев» — общественно-политический журнал, орган Народно-трудового союза российских солидаристов (НТС); выходит с 11 ноября 1945 года. Издаётся одноимённым издательством. Периодичность журнала менялась и была нерегулярной, с начала 1968 года (номер 1128) журнал выходит в свет ежемесячно. Место издания: Менхегоф (Mönchehof) близ города Касселя в Западной Германии (1946-47), Лимбурге-на-Лане (1947-52), Франкфурт-на-Майне (с 1952). В период с 1984 по 1989 год гл. редактором журнала - Е. Р. Миркович.
Мишка толкнул меня в бок. В палатке было душно, даже не душно, а липко, как в парилке. Я лежал весь мокрый и никак не мог понять: проснулся я или нет?
- Чего орешь, говорю? – опять спросил Мишка и сжал мою руку.
Наши раскладушки стояли вплотную одна к другой. Он тряхнул меня за руку довольно сильно. И тогда я вроде проснулся.
- Сон приснился дурацкий, - ответил я шепотом.
Мишка знал про этот сон, он вообще многое про меня знал. Это иногда хорошо – можно ничего не объяснять. Руки у меня затекли, и ноги, и все тело. Но особенно руки: кулаки были сжаты так, что пальцы онемели.
- Да ладно! – сказал Мишка мне в самое ухо. – Мне тоже мой “первый” снится.
Он вздохнул. Мы помолчали. Мишка угадал. Мне снился мой “первый”.
- Мишка, давай курнем, а? Ну пару раз пыхнем? – нерешительно предложил я.
Меня потихоньку начинало знобить. В такую-то жару! Умора. Мишка молча кивнул. Вот всегда так: знаю, что нельзя, а подбиваю Мишку к разной нездоровой ерунде, провоцирую. Я, конечно, пытаюсь “бороться со злом в себе” и все такое прочее – “не рисковать здоровьем”, как говорит наш прапор. Но сон этот чертов меня когда-нибудь доканает. Я себя за него ненавижу, но вот снится же!
Я пару-тройку раз затянулся и “сломал косяк”. Потом вроде начал высыхать и огреваться. Успокоился. Здоровье поправил. Ха! Противно, хоть застрелись. Нервный какой выискался, чувствительный. “Журналист”, “Москва”. Меня сразу так прозвали, командир отделения окрестил, и прилипла побрякуха. Я закрыл глаза и постарался расслабиться. Засыпать было страшно: случалось, что сон этот повторялся по два-три раза за ночь. Наверное, к этому никогда не привыкнешь.
…Нас только что перебросили. Уже обученных, но еще не обстрелянных. Мы стояли в тени какого-то непонятно для чего предназначенного здания без крыши. Стояли “вольно”, то есть в самых непринужденных позах. Сержант Ляшко сидел на пустом ящике из-под японского пива и грыз ногти Вроде был ослепительно яркий день, и все мы чего-то ждали. Но во сне день всегда был пасмурным ранним утром. И во сне я хорошо знал, что будет дальше.
Дальше привели их. Руки у них были связаны за спиной и видок был вообще говоря, довольно жалкий.
Поверить в то, что эти мальчишки – враги, казалось невозможным, противоестественным. По-моему, все, кроме двух стариков, были наши ровесники. Откуда-то появился наш комвзвода и объяснил. Что такое противник и как с ним следует поступать. И еще что-то говорил про контрреволюцию. И про тылы нашей державы, которые должны быть обеспечены.
А они так и стояли кучками со связанными руками, жались как воробьи. Особенно на одного я сразу глаз положил, да и он все смотрел на меня и как-то заискивающе улыбался. А может, это мне казалось, не знаю.
Но я точно чувствовал с ним какую-то связь. Мне даже хотелось заговорить с ним, черт те что! Совершенно немыслимо было убедить себя, что это – “противник, который должен быть уничтожен”. А потом это началось: “пристрелка”, вроде экзамена. Их ставили по одному к стене этого идиотского здания без крыши, спиной к нам. Сержант, грызя ногти, выкрикивал фамилию. Названный выходил и стрелял в того, кто стоял у стенки. Это был, к сожалению, не кошмарный сон, это была явь и, хуже того, приказ. Не знаю уж, что выражала моя физиономия, но, когда дошла очередь до меня, сержант перестал на минуту грызть ногти, улыбнулся ехидно как-то и крикнул: “Ну, давай, “журналист”!” Я весь пошатнулся, вернее, внутри у меня что-то “отстегнулось”. Я понял, что сейчас должен буду убить безоружного парня, который с такой странной улыбкой смотрел мне в глаза. Убить. Неизвестно зачем и за что. Мне кажется, и он этого не понимал до самого конца.
Я вскинул автомат, я точно знал, что этого не может быть и не будет до конца. Никогда. Я должен, обязан был проснуться немедленно у себя дома, на Беговой, в Москве, в своей постели, со своей женой или без жены – черт с ней! Но должен!
Я посмотрел своими серыми глазами в его бархатные, черные маслянистые глаза Он не понимал Все это продолжалось один миг может быть долю секунды, но снилось потом целыми ночами Наконец, до него дошло что-то до этого парня может быть он понял слово “журналист” не знаю, я увидел даже улыбку на его коричневом лице – верно, он подумал, что вышла ошибка, недоразумение, чушь собачья, одним словом, и что сейчас все объяснится и он сможет со мной познакомиться и даже пригласить к себе в гости, домой, и все будет хорошо.
Он точно поверил в это, потому что сделал ко мне шаг – он явно хотел сказать что-то. Я опустил ствол автомата и вздохнул почти облегченно
В страшный сон меня вновь вернул оклик Ляшко:
- Эй, “Москва”! Заснул, что ли?
Я опять вскинул автомат. Я перестал уже что-либо понимать.
- Товарищ гвардии сержант Ляшко! Разрешите ему развязать руки! – чужим пересохшим языком, совсем не по-военному, попросил я
- Сказился, “журналист”?! Выполняй приказ! Шты-ком! А ну!
“Не надо, пожалуйста, не надо! Ляшко, сержант, миленький, не надо”! – хотелось орать, кричать, ползать на коленях и целовать пыльные, со шнуровкой, полусапожки Ляшко, американского образца. Но мой голос почему-то тихо сказал: “Есть выполнять приказ! Есть – штыком”! Может быть, это было кому-то надо, может быть, не знаю. Но мне опять снится его улыбка, его глаза, его голос со странным акцентом. Он так и не повернулся ко мне спиной.
- I am a student! I am twenty-one, you see? I am a journalist. Why so? Why? What for? I am student, I’ve got a mother!
Конечно, нас учили. Нас долго учили убивать всеми возможными и невозможными способами. Но я убил его только с шестого удара. Штык все время попадал под ребра, в грудину, в ключицу. Ему было очень больно, может быть, даже наверняка больнее, чем мне.
Он остался лежать с удивленно распахнутыми глазами и приоткрытым ртом, из которого узкой черной змейкой лилась кровь.
- Плохо, очень плохо! – заметил Ляшко. – А еще отличник! Ну, ладно, сопли-то утри. – И выкрикнул: - Красильников! Штыком! – Потом хитро подмигнул мне: - Учись, студент! “Москва-а”!
Никаких соплей у меня не было. И никакой рвоты – тоже, я просто взял и убил человека. Может быть, убил очень хорошего человека, даже двух – и себя за одно.
Вот только сон дурацкий, черт бы его подрал, остался. И во сне я почему-то всегда ору (Мишка говорит): “I am twenty-one! I am a student! You see? You belive”?
...Хотя мне через шесть дней исполнится, если не убьют, двадцать два.
Если представить, что рассказ "Сон" написан для русско-эмигрантского журнала "Посев", то тогда понятно, тогда все складывается, как мозаика в заказанную картинку. А если это заявка на "правду", то рушатся многие стереотипы. Можно просто сказать, что "этого не может быть, потому что не может быть никогда". А что если было? Как тогда? Но ведь у каждого свой "сон"...
Судя по контексту одного из приложений, (я обработаю, сокращу несущественные детали и выложу ниже), рассказ был не столько "написан", сколько записан находившимся рядом человеком и опубликован в "Посеве" через третьих лиц.
Я довольно долго не решался опубликовать у нас этот материал, но всё же размещаю, понимая жёсткость изложения и некоторые другие соображения, которыми всё же не стану делиться в открытом доступе. Если бы не предварительные публикации, я счёл бы нужным сделать страницу доступной только для зарегистрированных, но тогда утратил бы смысл другой мотив, которым я руководствовался: я хочу донести до читателя свидетельство "неизвестного" солдата этой войны, не профессионального журналиста или романиста, не автора популярных бестселлеров, а человека, бывшего на поле боя, рядового бойца, со всеми особенностями его восприятия и видения, с его странностями, с коллизиями его сложного характера и т. д.
Судя по контексту одного из приложений, рассказ был не столько "написан", сколько записан находившимся рядом человеком и опубликован в "Посеве" через третьих лиц.
В Предисловие от Дмитрия Лиханова есть такая фраза "........ прочитал рассказы Сэда. Записанные с его слов Татьяной Ивницкой".
Я получил письмо и долго не мог понять: от кого? Подумал было, что вышла ошибка, но на конверте была написана моя фамилия, и в самом письме меня называли моим именем. Лишь дочитав до середины, я понял, наконец, кто его писал. Наверное, я, малость, свихнулся, когда понял, потому что мне написала Мишкина мать. Я не дочитал его даже, а пошел за палатку, туда, где была свалка из обгорелых кружек, банок из-под сгущенки и других консервов. Я сидел, смотря на нашу огромную палатку и на другие такие же огромные палатки. Они были точно такого же цвета, как и пески этой чертовой пустыни Регистан. Странное совпадение. Хотя, какого дьявола, совпадений не бывает!
Видимо, я вспомнил Самарканд, где мы загуливали с отцом лет десять назад. Я был тогда сопливым пацаном и ходил под стол пешком. Ну, это я, конечно, преувеличиваю, что под стол, но “регистан” там был, точно помню. И медресе Улугбека было, и чайханы, и гнезда аистов на старых мечетях. Господи, какого черта я это вспоминаю! Про всякие там перекати-поле и барханы, и “белое солнце пустыни”, и про жару под 60^ Цельсия мне думать надоело. Мне вообще надоело думать. Поэтому я курю чарс и вот сейчас (сейчас, сейчас, минуточку!) выну из нагрудного кармана небольшой шмат опиума и сожру. Горечь – не то слово, запить бы его. Интересно – вода еще осталась? Достаю фляжку, определяю по звуку: что-то плещется – пара глотков или меньше. А здорово “цепляет”: глаза становятся горячими, а руки и ноги холодеют. Я ложусь на бок – в тень этой самой оранжевой палатки. На зубах скрепит песок. Смотрю на свои руки: руки – шоколадного цвета, а волосы выгорели и стали не золотистыми даже, как раньше, а совершенно белыми, наверное – поседели. Разве седеют волосы на руках и ногах? Надо спросить у взводного – он все знает. Чепуха какая в голову лезет!
Я начинаю смеяться, я не знаю, почему я смеюсь. Мне не хочется смеяться. Я просто всеми фибрами боюсь взводного. Он – отличный мужик… Почему же мне так смешно?
Я достаю из кармана сложенный вчетверо листок бумаги и опять начинаю читать. Почему написано зелеными чернилами? Были же синие… Впрочем, просто на глазах они становятся красными. Вот что я читаю: “Дорогой мой сын”! Нет, опять – комок в горле! Опять – слезы. И сушняк. Зверский сушняк. Неужели опиум не “цепляет”? Я плачу, мне больно, я закрываю глаза и вижу красно-зеленое марево. Это – солнце. Это – цвет моих век: там, по маленьким капиллярам, течет кровь. Праздник Рамадан… Я – наркоман… Я – боец, точнее – профессиональный убийца. “Шурави-гитлери”, - так нас зовет мирное население или душманы. Их разве поймешь? Все они – на одно лицо.
Под закрытыми веками начинают мелькать картинки… “Дорогой мой сын”… Я вижу дорогу. По дороге движутся со страшным рычанием БМП. Я – наводчик-оператор, стрелок. Мы все – в красной пыли, это – глина. Мягкая, как пудра или мука. Мы перегоняем БМП из Кандагара. В первой едет Мишка. Я – во второй. В третьей – какой-то корреспондент какой-то газеты из Москвы. И там же – комвзвода Дзюба. И Летуновский с ними: он выставил свою доблестную волосатую грудь, автомат – наперевес, лихо заломленный берет – шлемов он не признает. Ему скоро домой, почти “дембель”. В первой БМП – Мишка, земляк, он – из Электростали. Я все про него знаю, и про его Ленку, и что он скоро станет отцом.
Я открываю глаза и хочу остановить это кино. Я его уже видел. Я не хочу больше. Я смотрю это кино уже больше полугода, хватит! Взгляд падает на ослепительно белый листок письма. Его написала мне Мишкина мать. Господи, она ведь ничего не знает! И не узнает…
Сзади кто-то скрипит песком: “макаронник” Клочков, прапор позорный. “Веревкин, опять здоровьем рискуешь”? – говорит Клочков. Это он мне. Мне очень хочется его “гасануть”, но лень, и притом очень жарко. Я отвечаю довольно спокойно: “Так точно, гвардии “макаронник”, рискую”! И выпускаю дым куда-то вверх, этак непринужденно, вроде и не ему в рожу, а так – в небо. В небо пустыни Регистан. Он что-то орет, я приоткрываю один глаз и смотрю на эту харю ламброзовского убийцы. Мне опять делается ужасно смешно, ну просто нет сил, и встать нет никаких сил от смеха. Я опять затягиваюсь: глубоко, с воздухом, и вижу перед собой белый треугольник письма, точнее – прямоугольник. Это невыносимо… Я закрываю глаза и слышу рев двигателей. Мишка со своими ребятами идет первый. Толибердиев, я и Остратюк – вторыми, Самойлов, Летуновский, корреспондент и Дзюба идут третьими.
У меня опять холодеют руки и к горлу подкатывает. Сердце, кажется, на мгновение перестает биться. Я вижу все, как в немом фильме, только не в черно-белом, азелено-красном. Я вижу, как взрывается Мишкина БМП. Дистанция – порядочная. Такая, что Толибердиев успевает резко затормозить, нас зверски заносит. Я выскакиваю. Я бегу. Бегу к Мишке, бегу, бегу… Но почему-то – стою на месте. Так часто бывает во сне. Бежит Саймойлов, бежит корреспондент, бежит Дзюба, бежит Толибердиев. Вот только Летуновский лежит на обочине: на его геройской груди медленно расползается красно-бурое пятно. Кто-то говорит слово “осколок”. Берет лихо заломлен, соломенного цвета чуб медленно колышется. Ему же скоро домой! Все вокруг медленно колышется. Я бегу. Кто-то вытаскивает Мишку, он почему-то без ног. Он лежит на дороге, в красной пыли, и рядом с ним лежит еще что-то голубоватое, полупрозрачное, в красной луже. Мишка безумно смотрит по сторонам, я знаю, что он ищет меня.
- Я здесь! Мишка, Мишка, здесь, слышишь? – ору я ему в ухо.
Я понимаю, что Мишка жив, но что он тоже, наверное, не слышит меня, как и я не слышу ничего. Потом я раздираю свой ИП и делаю Мишке укол. Потом я просто ложусь рядом с Мишкой на дороге, а вокруг стоят какие-то ноги. Ноги в красной пыли. И я вижу, что эта голубоватая, отливающая перламутром куча рядом с Мишкой тоже испачкана в пыли. Она становится разноцветной, в ней что-то движется, пульсирует и шевелится. Мне делается страшно. Очень страшно. Кажется, Мишка тоже понимает, что это – его кишки.
Он шевелит абсолютно белыми губами, он хочет мне что-то сказать, я прижимаюсь ухом к самому Мишкиному рту: “Володька! – слышу шепот, как будто издалека, из трубы вроде. – Володенька, стреляй! Стреляй, стреляй в висок! Стреляй же сука”! И тут мгновенно я все понимаю и кричу: немое кино с замедленной съемкой кончилось. Я кричу во все пересохшее горло, сколько хватит легких, просто кричу: “А-а-а”! Выстрела я не слышу. Я падаю на Мишку, грудь на грудь, я выкрикиваю что-то истерично, не выпуская автомата и целясь во всех подряд. Я вижу, как бесформенная куча продолжает шевелиться. И тут я слышу щелчок затвора фотоаппарата.
Кто-то выбивает ногой у меня автомат, наверное, вовремя. Потом – я не помню. Было очень жарко. Говорят, я бил корреспондента, меня оттаскивали, я бил ногами и все пытался раздавить упавший в пыль фотоаппарат. Даже Дзюбе въехал в челюсть пару раз. Истерика – это иногда бывает.
Через день я отправился сопровождать Мишку в Электросталь. Там его ждали мать, Ленка и новорожденный сын, тоже Мишка.
На этом кино кончается. Я врал матери, врал Ленке, я безобразно напился и плакал, и врал все время, боясь остановиться. Ну, конечно, про бой, про чертей душманов, про расцентрованные пули, про взрывные волны, осколки и ночные прыжки. И про Мишкин какой-то невероятно геройский подвиг. Потому что так было надо. Им надо, я это точно знал.
И вот я получаю письмо. Я не могу на него ответить, хоть и знаю, что это плохо, потому что Мишка был один у матери, а она ведь только просит разрешить ей писать: “Дорогой мой сын”. Но я так и не дочитал до конца это письмо. Не смог. Наверное, я малость свихнулся от этой жары, от этого чарса и опиума. Я бросил письмо в мусорную кучу из консервных банок и стал смотреть, как оно горит. У меня классная американская зажигалка, я ее тогда еще, давно, на пересылке в Термезе, выменял у Мишки на значок “100 прыжков”.
О редакторе рассказов для росийского издания:Дмитрий Альбертович Лиханов [8. 11. 1959, Киров] — российский журналист и прозаик детективного жанра.
Окончил факультет журналистики МГУ (1982), корреспондент газеты «Советская Россия» с 1982; специальный корреспондент журнала «Огонёк» — 1985—1989 гг.; получил известность рядом публикаций по т.н. «Узбекскому делу». Обозреватель газеты «Совершенно секретно» — 1989-94, член её редколлегии с 1994 (?). В 1994 г. основал собственную компанию «Карл Гиберт медиа», которой принадлежит несколько интернет проектов и журналов, в том числе популярное издание для родителей «Няня». Член Союза писателей Москвы, Союза журналистов России.
Отец: Альберт Анат. Лиханов (13. 09. 1935, Киров), советский литератор и общественный деятель, председатель Российского детского фонда.
Сочинения: детективная повесть «Прощай, Сирокко!» 1991; сборник новелл «Idée Fixe» 2001, книга рассказов «Любовь до востребования» (2010).
УТОЧНЕНИЯ И ДОПОЛНЕНИЯ, накопившиеся в отвалах материалов:
РАСCКАЗ «ДОРОГОЙ МОЙ СЫН» посвящён А. Наседкиным памяти его друга ефр. Михаила Казакова. Информация сайта OGIRIN.RU
* * *
Письмо от Алексея Турбина ПО ПОВОДУ ПУБЛИКАЦИИ РАССКАЗОВ СЭДА:
Господа, сейчас еще не время забывать то, что было всего-то 20 лет назад, посему уточняю.
Рассказы Андрея Наседкина были опубликованы в журнале "Посев", к которому я имел доступ, будучи корреспондентом ТАСС в Хельсинки в 1988 году. Я их вырезал, закатал в коробку конфет и привез в Союз, когда возвращался. Трясли меня, как всякого советского возвращенца, изрядно, - но бог миловал, изъяли только подарочную Библию.
Рассказы я передал Д. Лиханову, который, кстати, до сих пор обещанную копию публикации, не говоря же о ценном для меня оригинале, не подарил. И уж вовсе молчу о ссылке при публикациях, откуда рассказы Андрея взялись в СССР.
С уважением, - Алексей ТУРБИН
* * *
Второе письмо от Алексея Турбина
Два рассказа Андрей Наседкина опубликовал журнал "Посев". Я к нему имел доступ, поскольку в благостно-застойном 1988 году был корреспондентом ТАСС в Хельсинки. Страницы были тщательно вырезаны и закатаны в крышку коробки конфет. На границе меня трясли, как любого советского возвращенца, даже Библию отобрали, но - слава Богу - с текстами обошлось. Затем страницы были отданы Д. Лиханову, который от своего имени снабдил их известным предисловием и опубликовал. ...Все это - суета...
С уважением, - Алексей ТУРБИН, Советник Министра энергетики РФ (095) 710-6913
Из предыдущей ссылки выясняется, что на фото, использованном мною в заставке — А. Наседкин и Сергей Эд Мнацаканов (см. ниже), «пьющие в Бородино за победу русского оружия».
Сергей Эдуардович МНАЦАКАНОВ [9. 04. 1960—9. 06. 2007], соученик А. Н. по курсу, в будущем корреспондент журнала "Советский цирк", позднее stringer немецкого телеканала "Focus" в России. Жил в Москве на проспекте Мира. Жена Марина Викторовна (24. 03. 1959), дочь Екатерина (03. 05. 1978). Сергей был сыном небезызвестного для людей нашего поколения политического обозревателя ЦТ. Эд. Ав. МНАЦАКАНОВА (1926–1987), по матери - Вере Николаевне (1923–2006) Сергей Эд. приходился троюродным братом литератору Юлиану Семёнову (1931–1993). ИХ МОГИЛА на Кунцевском кладбище Москвы.
* * *
Добавлять комментарии могут только зарегистрированные пользователи. [ Регистрация | Вход ]